Книга Глиняный мост - Маркус Зузак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Печенье с помадкой?
– Да.
Почему так смущенно?
– Да. Да, есть и оно.
Он помнил. Он помнил.
Он помнил, и вот, наперекор всем зарокам и аскезе, улыбка, которую он прятал, выбралась на свет. Почти как в фильмах про армию – в комедиях, – где неумелый растерянный новобранец, проходя полосу препятствий, застревает на стене и наконец переваливается на другую сторону: бестолковый и неуклюжий, но счастливый.
И Майкл Данбар поддался:
– Я бы с радостью пришел вас послушать – я слышал только несколько нот в тот день, когда его привезли.
Затем, после долгой секундной паузы:
– А это… Не хотите войти?
В его доме было спокойно и уютно, но что-то словно угнетало. Пенелопа не могла понять, в чем дело, но Майкл-то, конечно, знал. Жизнь, когда-то покинувшая эти стены.
На кухне они назвались друг другу. Он пригласил ее сесть.
Он поймал момент, когда она заметила его грубые шершавые руки, и вот так у них и началось. Довольно долго, не меньше трех часов, они просидели за столом, исцарапанным, деревянным и теплым. Пили чай с молоком и печеньем и говорили об улице Пеппер-стрит, о городе. О работе на стройке и об уборке. Надо сказать, он удивился, как легко она вела беседу, стоило ей оставить страх перед английским. В конце концов, ей было что рассказать.
Новая страна, встреча с океаном.
Изумление и ужас от южака.
Потом Майкл стал спрашивать о тех краях, откуда она приехала, и о том, как это было, и Пенелопа потянулась рукой к лицу. Она откинула с глаз прядь светлых волос, и прилив стал медленно откатываться. Она вспомнила бледную девочку, что слушала книги, которые ей читались снова и снова; вспомнила Вену и тамошние батальоны застланных двухъярусных коек. Но все же больше всего она говорила о пианино и холодном безрадостном мире за окном. Говорила о мужчине с усами и о любви без эмоций.
Негромко и без всякого волнения она сказала:
– Меня вырастила статуя Сталина.
Вечер тянулся, и они рассказывали друг другу о тех «откуда» и «почему», из которых они сделаны. Майкл говорил о Фезертоне: пожары, шахты. Птичий гомон на реке. Он не упоминал Эбби, еще не время, но она вставала там за каждым предметом.
Пенелопе, напротив, все время казалось, что пора остановиться, но внезапно у нее нашлось так много чего сказать. Она заговорила о тараканах и о том ужасе, который они в ней вызывали, и Майкл сочувственно посмеялся; от бумажных домов его губы едва заметно растянулись в удивлении.
Было уже за полночь, когда Пенелопа собралась уходить, и тут она стала извиняться за болтливость, а Майкл Данбар сказал:
– Нет-нет.
Они стояли у раковины, Майкл вымыл чашки и тарелки.
Пенелопа вытирала, она задержалась.
Что-то зашевелилось в ней, и казалось, что и в нем. Годы тихого бесплодия. Целые города, не бывшие, не житые. И хотя каждый из них знал, что никогда не был ни бойким, ни дерзким, лежала перед ними и другая истина – все будет только так.
Без выжиданий, без церемоний.
Пустыня распахнулась, вырвалась из них.
И скоро это стало ему невыносимо.
Не в силах вытерпеть больше ни секунды немого кипения, он шагнул, поднял руку и пошел ва-банк – как был, в мыльной пене.
Он взял ее запястье, спокойно и твердо одновременно.
Не понимая, как и зачем, он положил вторую ладонь ей на талию и, не думая, привлек к себе и поцеловал. Рука у нее стала мокрой, и одежда тоже, рубашка в том месте – и он крепко схватил ткань, сжав пальцы в кулак.
– Боже. Простите, я…
И Пенелопа Лещчушко напугала его как никто и никогда.
Она взяла его мокрую руку и сунула себе под рубашку – положила точно на то же место, но прямо на тело – и доставила ему слово с Востока:
– Jeszcze raz.
Так спокойно, так серьезно, почти без улыбки, будто кухня для этого и была построена.
– То есть, – сказала она, – еще раз.
Была суббота – прошло полсрока Убийцыной отлучки, – и Клэй шагал по дороге прочь от дома в потемках только что спустившейся ночи.
Его тело было наполовину эластичным, наполовину задубелым.
Руки – сплошные волдыри и мясо.
Внутри вот-вот рванет.
С понедельника он копал в одиночку.
Скальное основание оказалось совсем не так глубоко, как он боялся, – но местами каждый дюйм стоил тяжкого труда. И, бывало, он думал, что вообще не докопается до твердого, и тут – боль камня.
Когда закончил, он уже не мог вспомнить, в какие ночи спал хоть несколько часов в доме, а в какие работал до утра: нередко он просыпался на дне реки.
Он не сразу сообразил, что на дворе суббота.
И сумерки, а не рассвет.
И в этом состоянии полубреда, с раскровавленными, пылающими руками он решил, что пора вновь увидеть город, и собрал минимум поклажи: ларец и любимую книгу о мостах.
Потом он принял душ, горя огнем, оделся, горя огнем, и побрел такой в городок. Лишь раз он дрогнул: обернулся взглянуть на свою работу, и этого хватило.
Посреди дороги он сел наземь, и земля волной вздыбилась вокруг.
– Готово.
Три слога, и каждый со вкусом пыли и песка.
Он немного полежал – пульсирующая твердь, небо в звездах. Затем заставил себя встать и идти.
В тот первый вечер на Пеппер-стрит, 37, прощаясь, они условились.
Проводив ее до дому, он сказал, что придет в гости в субботу в четыре.
Улица была темна и пуста.
И слов больше почти не прозвучало.
К ответному визиту он побрился и пришел с букетом ромашек.
Она не сразу села к инструменту, а потом, пока она играла, он стоял рядом. И когда закончила, положил палец на дальнюю правую клавишу.
Она кивнула ему, чтобы отпустил палец, нажал. Но верхняя нота фортепиано капризна.
Если ударить по клавише несильно или неточно, она не зазвучит вообще.
– Еще раз, – сказала Пенелопа, и он усмехнулся нервно, и она тоже – и на этот раз он заставил клавишу звучать.
Будто чмокнул руку Моцарту.
Или запястье Шопену или Баху.
На сей раз начала она.
Преодолев нерешительность и застенчивость, поцеловала его сзади в шею, так мирно, так мягко.
Потом они ели печенье с помадкой.